С ужасом следят падшие ангелы за тем, как воссоздается история их пути в преисподнюю, как на глазах гаснут нимбы. Их охватывает отчаяние, они мечутся, стонут, страдают, на коленях ползут к изображению алтаря, шепча друг другу: «Вот… вот — смотри… ведь это был я!»
Они больше не подкладывают никому дров в огонь, не кипятят смолы, не мучают грешников, и пламя как бы само собой гаснет. И сам Князь тьмы со слезами на глазах решает уничтожить эту картину; он радуется, что художник не настаивает на выполнении договора. А тот добился, чего хотел: теперь он может показать людям, каков он — настоящий ад.
Ян Геерденц улыбается, приподнимая утолки рта. Остальные смеются громко. А сам Брейгель — что же он молчит? Он, не отрываясь, смотрит на лавочников, что стоят по другую сторону площади. Туда небольшими группами стекается народ.
Вдруг, изрыгнув проклятие, Питер вскакивает. Остальные бегут за ним следом. Люди, сгрудившись за площадью, образовали как бы круг. В центре его собралась группа испанских офицеров, они о чем-то шушукаются, потом один из них поднимает в воздух два копченых окорока и начинает каркать:
«Пер-рвый пр-риз! Пер-р-вый пр-риз!» А второй приз — бутыль рома и головка сыра. Потом они выталкивают в круг слепого нищего и кричат:
— Эй, давайте боритесь!
Офицеры, все до одного пьяные, веселятся, как безумные. И тут Брейгель не верит своим глазам: вслед за слепым в круг выкатывают на тележке безногого из их двора, того самого, мюнстерского. Два офицера снимают его с тележки, отпихивают ее ногами — и вот уже искалеченное тело поставлено на землю. Глаза несчастного как бы прикрыты низко опустившимися кустистыми бровями.
— Борьба слепого с безногим! — гогочут безумцы.
Они требуют, чтобы явились музыканты: барабанщик и трубач. Глухо, как в траурном марше, звучит барабан; трубач извлекает из инструмента бесконечно долгий жалостливый звук, заставляющий окружающих зябко поежиться.
— Схватка! Начинайте!
Офицеры, кажется, абсолютно не замечают мрачного молчания толпы. Они вырывают у слепого посох, при помощи которого он пытался на ощупь выбраться из круга. Ничто не может сдвинуть его с места. Ни крики офицеров, ни их посулы. Тогда один из испанцев изо всех сил толкает его в спину, и слепой падает прямо на калеку, переворачивается и остается лежать на земле.
Кто-то в толпе по-идиотски хихикает, но его тут же успокаивает тяжелый удар одного из соседей.
Только слепой успел подняться, как его снова бросает вперед пинок испанца. Он опять падает, сталкиваясь с калекой головами, да с такой силой, что теряет сознание.
— Все, — хохочут испанцы, — безногий победил.
Один из них сует окорока в пустые штанины мюнстерца.
— Если они прирастут, — ухмыляется он, — ты сможешь плавать не хуже утки.
— Неужели мы выпустим негодяев живыми?! — жарко выдыхает прямо в ухо Геерденца Брейгель.
— Мы должны… не то всем придется худо, — отвечает тот.
Но у него, как и у остальных, жилы вот-вот лопнут от ярости. Вены на висках набухли, как веревка, он бледен, как свежий сыр, и весь покрылся потом.
Офицеры решили отправиться восвояси, но люди, стоящие перед ними с сжатыми кулаками, не пропускают их.
Тогда Геерденц начинает расталкивать их, уговаривая:
— Бросьте это, земляки! Незачем молоть зерно, пока оно не поспело! Эй, эй, в сторону!
Медленно, стараясь не глядеть друг на друга, народ расступается. Многие подходят к несчастным, стараются, чем можно, им помочь.
Жизнь на базарной площади затухает. Подходят, правда, новые группы испанских солдат, но музыканты разошлись, а вместе с ними ушли и женщины — им не до плясок теперь.
Если испанец садится за стол, чтобы выпить, голландцы сразу встают и уходят. Лавочники начинают убирать с прилавков свой товар.
По дороге домой художник молчалив, так же молча, погрузившись в невеселые думы, идет с ним рядом худощавый Геерденц. За ужином Брейгель хочет обо всем поведать жене. Но ей уже все известно — весь город только об этом и говорит.
В комнате долго царит гнетущее молчание. Словно сообразив, что теперь надо оставить мужчин наедине, жена мастера забирает Питера-младшего и уходит в детскую, куда ее уже давно звал писк маленького.
Когда жена и сын прикрывают за собой дверь, с Брейгелем происходит что-то страшное: мучительная боль выходит наружу сатанинским хохотом, в котором слышится львиный рык и змеиное шипение, словно он только что пролил кислоту на медь.
— О да, эти господа выдумывают сказки, чтобы толковать мои картины! Откуда, мол, смертному познать, что есть ад! Нет, нет, этот Брейгель просто фантазирует! Он вот что, например, сейчас придумал: две человеческие ноги — без человека! — топчут в аду этих негодяев!
Его голова падает на столешницу. Все тело его содрогается, из глаз льются слезы. Ян Геерденц все не может понять: смех это или рыданья…
Герман Гессе
ВО МНЕ И ВОВНЕ
Перевод Е. Факторовича
ил-был человек по имени Фридрих, которого занимали всякие духовные премудрости и который накопил многие знания. Однако не всякое знание было для него знанием и не всякая мысль — мыслью, поскольку он предпочитал совершенно определенный способ мышления, презирая и отвергая все остальные. Если он что любил и уважал, то это логику, этот безукоризненный метод познания, а кроме того вообще все, что именовал «наукой».— Дважды два — четыре, — повторял он, — в это я верю, из этой истины человек и должен исходить в своем мышлении.
О том, что есть другие способы мышления и познания, он не мог не знать, но они не были «наукой», а значит, ничего, с его точки зрения, не стоили. Считая себя человеком свободомыслящим, он не был нетерпим к религии. Причиной тому служило молчаливое согласие ученого сословия. Их наука в течение нескольких веков занималась почти что всем, что существовало на Земле и было достойно изучения, за исключением одного-единственного предмета — человеческой души. Отдавать ее на откуп религии со временем вошло в обычай; и хотя ее рассуждения о душе человеческой всерьез не принимались, однако же и не оспаривались. Вот почему и сам Фридрих относился к религии терпимо, зато испытывал явное отвращение и непреодолимую ненависть ко всему, что считал суеверием. Пусть чужие, необразованные и отсталые народы и занимаются этим, пусть в древнейшие времена существовало мистическое или магическое мышление — с тех пор как есть науки и логика, нет ни малейшего смысла пользоваться этим устаревшим инструментарием.
Так он говорил и думал, и когда в кругу собеседников обнаруживал малейшие признаки суеверия, становился раздражительным и чувствовал себя так, будто столкнулся с чем-то враждебным.
Но более всего он негодовал, когда сталкивался с подобными суждениями в среде людей образованных, близких ему которые были посвящены в основные законы научного мышления. Ни от чего он не испытывал страданий более острых и нестерпимых, как от кощунственной мысли, которую он в последнее время вынужден был выслушивать и даже обсуждать с самыми высокообразованными людьми, мысли совершенно абсурдной: что, не исключено, «научное мышление» вовсе не вечная, не имеющая границ, высшая, предопределенная заранее и непоколебимая форма мышления, а одна из многих, претерпевшая изменения во времени и не застрахованная от гибели формы познания. Да, эта неуважительная, уничижительная, ядовитая мысль высказывалась вслух, этого не отрицал и сам Фридрих, она, возникшая ввиду всеобщей нищеты, явилась словно предостережение, словно пророчества, начертанные мелом на белой стене.
И чем больше Фридрих страдал от того, что мысль эта живет и столь опасно его тревожит, тем более острую вражду он испытывал ко всем, кого только мог заподозрить в тайном с ней согласии. Из числа людей действительно образованных открыто и прямо это учение поддерживали единицы, ибо, если бы это учение распространилось и взяло верх, его целью стало бы уничтожение любого рода духовной культуры на Земле, что привело бы к хаосу. Что же, столь далеко дело еще не зашло, и те, кто открыто придерживались подобных воззрений, были столь малочисленны, что их можно было отнести к разряду чудаков или забавляющихся оригиналов. Но привкус капли яда, зловещий отсвет этих мыслей отмечались то тут, то там. В народе и среди людей необразованных и без того распространились бесчисленные новые и «тайные» учения, повсюду ощущалось дыхание суеверия, мистики, оккультизма и прочих темных сил, с которыми следовало бы бороться, но наука, словно поддавшись тайной, необъяснимой слабости, пока что обходила их молчанием.